– Но, по-моему, Лейпциг никогда не врал, когда дело касалось московского объекта. – Смайли последовал ее примеру, приняв тон человека, предающегося воспоминаниям.
– Нет, мой дорогой, он этого не делал. – Она одобрительно кивнула. – У него были свои слабости, согласна. Но когда дело касалось крупной дичи, он бил прямой наводкой. И, должна сказать, вы – единственный из всей вашей стаи, кто это понимал. Но вы не получали большой поддержки от других баронов, верно?
– Владимиру он тоже никогда не лгал, – ответил немного невпопад Смайли, – во-первых, он благодаря Владимиру сумел бежать из России.
– Так-так, – произнесла Конни после очередной паузы. – Киров, урожденный Курский, Рыжий Боров.
Она снова произнесла: «Киров, урожденный Курский», словно заклинание, обращенное к своей монументальной памяти. А перед мысленным взором Смайли при этом снова возникли номер отеля при аэропорте и два странных конспиратора перед ним в черных пальто – один огромный, другой маленький; старик генерал всем своим крупным телом старался подкрепить свои слова, а маленький Лейпциг, точно злая собачка на привязи, сидя рядом, горящими глазами наблюдал за происходящим.
Ему все-таки удалось соблазнить ее.
Керосиновая лампа превратилась в туманный шар света, и Конни в своей качалке сидела на краю освещенного им пространства, словно настоящая матушка-Россия, как зачастую называли ее в Цирке; изможденное лицо ее засветилось от наплыва воспоминаний, когда она принялась разматывать историю одного из своих бесчисленных заблудших детей. Какие бы подозрения ни появились у нее по поводу приезда Смайли, она на время забыла об этом – сейчас главным стало то, чем она жила, это была ее песня, пусть даже последняя, – она была одарена феноменальной памятью. В былые дни, подумалось Смайли, она бы поводила его за нос, поиграла бы голосом, покружила бы по вроде не имеющим отношения к делу отрезкам истории Московского Центра, и все ради того, чтобы глубже заманить его.
Но сегодня ее рассказ отличался многозначительной сдержанностью, как если бы она понимала, что у нее очень мало времени.
– Олег Киров приехал в Париж прямо из Москвы, – повторила она, – в июне, мой дорогой, как я вам и говорила, в тот самый год, когда дождь лил как из ведра и ежегодное состязание по крикету в Саррате переносилось три воскресенья подряд. Толстяк Олег слыл холостяком, и приехал он не кому-то на смену. Он занимал комнату на втором этаже, что выходила на улицу Сен-Симона – транспортную артерию, но приятную улицу, мой дорогой, а Московская резидентура занимала третий и четвертый этажи, к ярости посла, считавшего, что нелюбимые им Соседи засадили его в шкаф. Следовательно, на первый взгляд Киров казался редкой птицей в советском дипломатическом мирке, а именно: чистым дипломатом. Но в Париже в те дни – впрочем, насколько мне известно, и поныне, душа моя, – как только появлялось новое лицо, его фотографию раздавали руководителям эмигрантских групп. Соответственно фотография братца Кирова пошла в группы, и этот старый черт Владимир почти сразу же в крайнем волнении забарабанил своему куратору – Стив Макелвор занимался Парижем в те дни, Господи, упокой его душу, и вскоре после этого погиб от инфаркта, но это уже другая история; так вот Владимир утверждал, что «его люди» опознали в Кирове бывшего провокатора по имени Курский, который учился в Таллинском политехническом институте, создал в то время кружок недовольных эстонских докеров, что-то именовавшееся «Вольный дискуссионный клуб», а затем сдал членов клуба тайной полиции. Источником для Владимира послужил человек, только что прибывший в Париж, – один из тех несчастных рабочих – он дружил с Курским до самого момента предательства. И все было бы хорошо, – продолжала Конни, – если бы источником Владимира не был этот маленький паршивец Отто, а значит, дело с самого начала скверно пахло.
Конни говорила, а Смайли снова прокручивал в памяти свое. Он видел себя в последние месяцы своей работы в качестве исполняющего обязанности шефа Цирка – как он в понедельник устало спускается по расшатанной деревянной лестнице с пятого этажа на еженедельное совещание с кипой листанных и перелистанных папок под мышкой. Цирк в те дни, вспоминал он, походил на разбомбленное учреждение: сотрудники разбросаны по разным местам, бюджет урезан, агенты либо засвечены, либо мертвы, либо не задействованы. Предательство Билла Хейдона стало открытой раной в сознании каждого – они называли это «падением» и разделяли общий, первозданный стыд. В глубине души они где-то даже винили Смайли за разгоревшийся скандал, так как именно Смайли раскрыл предательство Билла. Он видел себя во главе совещания и круг враждебных лиц, уже настроенных против при обсуждении возникших за неделю дел и желавших знать: заниматься этим или не заниматься? Или подождать еще неделю, чтобы дело дозрело? Еще месяц? Еще год? Не ловушка ли это, нельзя ли это опровергнуть, входит ли это в нашу компетенцию? Какие потребуются ресурсы и не лучше ли пустить их на другое? Кто даст разрешение? Кого следует информировать? Сколько это будет стоить? Он помнил, какие резкие взрывы мгновенно вызывало упоминание одного только имени или рабочей клички Отто Лейпцига у таких ненадежных судей, как Лодер Стрикленд, Сэм Коллинз и им подобные. Он пытался вспомнить, кто еще бывал на этих совещаниях, кроме Конни и ее когорты из Изучения Советского Союза, финансового директора, директора отдела Западной Европы, директора отдела Советского проникновения – большинство из них уже тогда были людьми Сола Эндерби. Ну и, конечно, сам Эндерби, формально сотрудник Форин-офиса, посаженный сюда в качестве собственной дворцовой стражи под видом связного с Уайтхоллом, но когда он улыбался, уже все смеялись, когда хмурился – выражали неодобрение Смайли казалось, что он слушает изложение дела, каким его видела – и повторяла сейчас – Конни, вместе с результатами своего предварительного расследования.
История, изложенная Отто, настаивала тогда она, достоверна. Во всяком случае, в ней не удалось найти бреши. И Конни рассказала, что она проделала.
Ее сектор по Изучению Советского Союза на основании печатных источников подтверждает, что некто Олег Курский изучал право в интересующий нас период в Таллинском политехническом институте.
В архивах Форин-офиса за эти годы говорится о волнениях в доках.
В отчете перебежчика от американских Кузенов говорится о некоем Курском, может быть – Карском, по имени Олег, юристе, окончившем подготовительные курсы Московского Центра в Киеве в 1971 году.
Тот же источник, хотя и недостоверный, указывал, что Курский по совету своего начальства впоследствии изменил фамилию, «учитывая опыт прежней оперативной работы».
Согласно текущим сообщениям французских коллег, правда, весьма сомнительным, Киров, будучи вторым секретарем торгового представительства в Париже, пользовался необычной свободой – так, он ходил по магазинам один и посещал приемы стран третьего мира без обычных пятнадцати сопровождающих.
«Словом, все это, – заключила Конни со слишком большим напором, его на пятом этаже не любили, – все это подтверждает слова Лейпцига и подозрение о том, что Киров работает на разведку». Затем она с грохотом положила папку на стол и пустила по кругу фотографии – те самые, которые были сняты в обычном порядке французской службой наблюдения и вызвали такой взрыв негодования в штаб-квартире Рижской группы в Париже. Киров садится в машину посольства. Киров выходит из московского клуба с чемоданчиком в руке. Киров стоит у витрины сомнительной книжной лавки и рассматривает обложки журналов.
«Но там не было ни одной», – подумал Смайли, возвращаясь в настоящее, где Олег Киров и его жертва Отто Лейпциг развлекались бы с парой дамочек.
– Так что вот как обстояло дело, мой дорогой, – объявила Конни, в последний раз приложившись к стаканчику. – У нас существовало свидетельство маленького Отто, подтвержденное многими материалами из его досье. У нас имелись сведения и из других источников – немного, согласна, но для начала достаточно. Киров был бандитом, только что получившим назначение, но какого рода бандитом – следовало выяснить. И это делало его интересным, верно, мой хороший?