«Ее также несколько раз сажали в тюрьму, – еле слышно прошептал пастор. И, по словам Григорьева, подытожил эту печальную историю следующим образом: – Будучи ученым, отцом и человеком, знающим мир, вы быстро поймете, дорогой Григорьев, как трагично сказались известия об ухудшающемся состоянии дочери на работе нашего героического агента Остракова, одиноко жившего в Париже».
На Григорьева снова произвела впечатление сила чувства – он назвал бы это чувством непосредственно личной ответственности, – которое на протяжении всей этой истории владело пастором.
Тут Смайли снова перебил его.
– А где находится сейчас, по словам вашего пастора, советник, мать девушки? – спросил он все тем же сухим тоном.
– Она умерла, – ответил Григорьев. – Умерла в провинции. Там, куда ее отправили. Она похоронена, естественно, под другим именем. Судя по тому, что мне поведал пастор, она умерла от разрыва сердца. Это тоже камнем легло на сердце героического агента пастора в Париже, – добавил он. – И на власти в России.
– Естественно, – кивнул головой Смайли, и четверо мужчин, неподвижно сидевших в комнате, молча согласились с ним.
– Наконец, – произнес Григорьев, – пастор подошел к причине, по которой вызвал.
Смерть Остраковой вместе с ужасной участью Александры привела к тому, что в жизни московского героя-агента наступил серьезный кризис. Он какое-то время даже склонен был отказаться от своей жизненно важной работы и вернуться в Россию, чтобы заняться психически неуравновешенной и лишившейся матери дочерью. Однако всему наконец нашелся разумный выход. Коль скоро Остраков не мог вернуться в Россию, решено было послать его дочь на Запад и поместить ее в частную клинику, где отец, когда пожелает, сможет ее навещать. Франция вряд ли подходила для этой цели, но в Швейцарии, соседней стране, можно лечить девушку вдали от подозрительных глаз контрреволюционеров, с которыми связан Остраков. Будучи французским гражданином, отец мог выписать к себе дочь и получить необходимые документы. Была найдена подходящая клиника, совсем близко от Берна. И теперь Григорьеву вменялось в обязанность заботиться о девушке с того самого момента, как она туда прибудет. Он должен навещать ее, платить за ее лечение и ежедневно сообщать в Москву, как продвигается дело, а эта информация тотчас поступит ее отцу. Для этого и открывается счет в банке, и Григорьев, как выразился пастор, становится швейцарским гражданином.
– И вы согласились, – как бы забежал вперед Смайли, как только Григорьев умолк; карандаш Смайли продолжал деловито скрипеть, бегая по бумаге.
– Не сразу. Сначала я задал ему два вопроса, – произнес Григорьев с занятной вспышкой тщеславия. – Нас, ученых, не так-то просто, как вы понимаете, провести. Во-первых, я, естественно, поинтересовался, почему бы не возложить эту обязанность на одного из многочисленных представителей нашей государственной безопасности в Швейцарии.
– Отличный вопрос, – не выдержал Смайли: он редко кого хвалил. – И что он на это ответил?
– Что это дело чересчур секретное. «Секретность, – пояснил он, – имеет несколько градаций». Ему бы не хотелось, чтобы имя Остраковой как-то ассоциировалось с сотрудниками Московского Центра. А так, сделал вывод пастор, в случае утечки информации он будет знать, что повинен Григорьев. Нельзя сказать, чтобы я был ему за это благодарен. – Григорьев самодовольно ухмыльнулся, посмотрев на Ника де Силски.
– А ваш второй вопрос, советник?
– Он касался живущего в Париже отца: как часто он будет навещать ее. Если Остраков то и дело будет к ней ездить, моя роль подставного отца выглядит нелепо. За клинику можно платить путем перевода денег, отец может посещать дочь каждый месяц и следить за ее состоянием. На это пастор возразил, что отец будет приезжать крайне редко и говорить о нем с Александрой не следует ни в коем случае. При этом он добавил – как-то уж очень непоследовательно, – что все, связанное с дочерью, крайне мучительно для отца и, возможно, он вообще не станет ее навещать. Пастор подчеркнул, что я должен почитать за честь великую, что меня привлекли к оказанию важной услуги тайному агенту – Герою Советского Союза. Он вдруг резко посуровел. Отчитал, что не мне, человеку случайному, судить логику поведения профессионалов. Я извинился. Согласился, что мне оказана высокая честь. И выказал гордость тем, что в меру своих сил приобщен к участию в борьбе против империалистов.
– Однако вы высказались без внутренней убежденности? – Смайли поднял на Григорьева взгляд и перестал писать.
– Да, верно.
– Почему?
Сначала Григорьев, казалось, не мог объяснить почему. Возможно, до сих пор никто не предлагал ему рассказать о своих подлинных чувствах.
– Возможно, вы не поверили пастору? – предположил Смайли.
– В этой истории многое не стыкуется, – сдвинув брови, разоткровенничался Григорьев. – Очевидно, в подпольной работе это неизбежно. Тем не менее многое показалось мне маловероятным или неправдоподобным.
– Можете объяснить почему?
В состоянии исповедального катарсиса, в котором пребывал Григорьев, он снова забыл о грозившей ему опасности и улыбнулся с видом превосходства.
– Пастор показался мне излишне эмоциональным, – ответил он. – Вот я и задумался. На другой день, лежа рядом с Евдокией и обсуждая все это с ней, я спросил себя: что связывает пастора с этим Остраковым? Они что, братья? Старые товарищи? Это ж большой человек, к которому меня привезли, такой могущественный, такой засекреченный… он устраивает заговоры по всему миру, осуществляет нажим, предпринимает особые акции. Безжалостный человек, занимающийся безжалостной профессией. Однако когда я, Григорьев, беседую с ним о чьей-то сумасшедшей дочке, у меня возникает чувство, будто я читаю интимные любовные письма этого человека. Я твердо сказал ему: «Товарищ. Вы слишком многое мне рассказываете. Не говорите того, чего мне знать не следует. Скажите лишь главное». А он в ответ: «Григорьев, вы должны стать другом этой девушки. Тогда вы станете и моим другом. Искореженная жизнь отца оказала на нее дурное влияние. Она не знает, кто она, из какой среды. Болтает о свободе, не думая о заключенном в этом понятии смысле. Она – жертва пагубных буржуазных идей. Употребляет грязные слова, которые не к лицу молоденькой девушке. Гениально лжет, как все сумасшедшие. И ни в чем этом нет ее вины». Тогда я спросил его: «Скажите, вы когда-нибудь встречались с этой девушкой?» Он ушел от ответа: «Григорьев, вы должны стать ей отцом. Мать ее оказалась во многих отношениях тоже женщина нелегкая. Вы способны такому посочувствовать. В последние годы жизни мать была крайне обозлена и даже поддерживала в дочери некоторые ее антиобщественные фантазии».
Григорьев умолк, и Тоби Эстерхейзи, потрясенный тем, что через несколько часов после разговора с Карлой Григорьев обсуждал его предложение со своей любовницей, обрадовался этой паузе.
– Я чувствовал, что он зависит от меня, – продолжал Григорьев. – Ощущал, что он скрывает от меня не только факты, но и свои чувства. Оставались, – продолжал Григорьев, – только детали.
И пастор их изложил. Возглавляет клинику белоруска, монашка из иерусалимской русской православной общины, женщина добросердечная. «В таких случаях не стоит слишком уж придираться к политическим взглядам», – оправдывал ее пастор. Эта женщина лично встретила Александру в Париже и отвезла ее в Швейцарию. В клинике есть также врач, говорящий по-русски. Девушка благодаря родственным связям матери говорит также по-немецки, но часто отказывается пользоваться этим языком. Упомянутые обстоятельства, а также уединенное расположение клиники и предопределили выбор именно этого места. Денег, которые будут поступать на счет в банк Туна, вполне хватит для оплаты пребывания в клинике и медицинской помощи в пределах тысячи франков в месяц, а также это позволит Григорьеву начать новый образ жизни. Ему добавят денег в случае необходимости; и никаких расписок, никаких квитанций – пастор тут же узнает, если Григорьев попробует мухлевать. Он должен посещать клинику каждую неделю, чтобы платить по счету и узнавать о состоянии девушки; советскому послу в Берне сообщат, что Григорьевым дано секретное задание и он должен смотреть на их деятельность сквозь пальцы.